- Регистрация
- 14 Май 2018
- Сообщения
- 108.580
- Реакции
- 95.339
I.
Наша пани была уже не первой молодости, но еще и не старуха, а из себя высокая, тучная; взгляд у неё смелый; говорила громко, скоро. Наряжаться любила, уж как она старательно наряжалась! Шнурочек к шнурочку, ленточка к ленточке. Вырядится, бывало, и похаживает себе, как малёваная.
И в горницах у нас было хорошо: вычищено, вылощено, выкрашено; и креслице, и столик, все как следует, по-пански. Пани, бывало, каменных цацок настановит по столикам: мисочек из разноцветного стекла, чарочек; была у неё и медная собачка, был и зайчик с узорными ушками. Все это ни к чему, а как оно вместе расставлено одно при одном, то и блестит, и в глаза бросается, и рябеет аж бьет. А что самое дорогое - висел у неё на стене пан малеванный, черный, смуглый как жук, а пасмурный как ночь, в золотых перстнях на руке - её батюшка покойный, вельможный князь.
Кто, бывало, ни прийдет, кто не заглянет из гостей к нашей пани, пани каждому объявит, скажет: "это мой папенька покойничок!"
Умела она как обойтись с кем, как заговорить, как глянуть, вздохнуть. Прийдет к ней какой-нибудь горемыка, то она ему звучно и громко говорит: "Это мой батюшка-князь!" Другому, надутому, чванному богачу вздыхаючи: "Вот, как здравствовал мой батюшка - это его портрет - не знала я горя!" А третьему, доброму молодому, да сердечному: "Что, говорит, что значит все мирское? Что знатность? что богатство? Вот мой отец был князь, великих чинов дослужился..."
И уж то так, то сяк, а всякому расскажет, что она княжеская дочка. А про то она не вспоминала никогда, что вельможный отец всю батьковщину промотал, и оставил ей после себя только хоромочки невелички в городе, с немощенным двориком, да с садиком густым черешневым. Хоромочки стояли в глухом переулочке; дворик зарос травою высокою; середь двора кудрявая, старая яблоня - уж эту яблоню и ветром сломало и молниею опалило, совсем при земле лежала, распустивши во все стороны ветви, а все еще цвела сильно и яблоки родила. От ворот узенькая тропиночка вилась к шаткому крылечку с навесом резным. Половину хором пани отдавала в наем каким-то паничам, и столовала их; из этого она и жила кое-как. А муж её где-то далеко на службе был; мы его никогда и в глаза не видывали. Да пани не очень-то, чтоб по нем убивалась. Паничи ей скучать-грустить не давали: каждый день, каждый вечер они с нею, то в карты, бывало, играют, то песни поют. Жилось нашей пани без забот и без большего горя!
II.
Меня нашей пани подарили. Я родом из Глущихи; была я когда-то иванновских панов. Жила я у отца, у матеря - Господи милый! теперь вспомню, как жилось-то мне тогда! Женился наш пан, и взяли меня для прислуги молодой пани. А эта, теперешняя моя, часто езжала к нашим господам, и всегда бывало во время, в пору, и скажет, и посоветует, и услужит. Гостит, бывало, у нас по месяцу, по два, и больше, ухаживает за нашей пани, ублажает ее, улещает. А наша ног под собою не слышит: "княжеская дочка так меня почитает!" Наша пани, говорили, взята была из купеческого дому и всякий почет себе очень любила. Вот раз и начни ей жаловаться княжна. "Что мне делать? как быть? нет у меня слуги! Не дадите-ли вы мне которую из своих на времечко, пока я своих из деревни вытребую."
- Отчего-ж? Да берите, берите какую себе хотите. На веки вечные пусть она вам... дарю ее.
То она и взяла меня, и увезла с собою от роду, от родни. Без меня и отец и мать померли, без меня весь мой род перевелся. Осталась я одна, одним одна на белом свете.
Жила я у пани лет пять. Сначала я только одна у неё была, а потом, когда набралось много столовников, пани вытребовала своих крепостных - женщину с дочерью. До той поры пани их держала где-то в глуши, у какой-то своей приятельницы,- ведь у неё не было, кроме городского домика, ни усадьбы, ни ступня земли. Долго пани сбиралась, пока велела привести их. Думала - думала пани, и наконец решилась. Приехали оне.
Молодицу звали Чайчиха, Горпина, дочку - Настею. Не говорлива была Чайчиха, не приветлива; какая-то, словно, туча обвила ее на веки. Гневается-ли пани, дарит-ли пани юпку, или платок,- Чайчиха все молча примет и отойдет. Покорная, работящая, кажется, женщина, пока не глянешь на эти сдвинутые, черные брови, на эти впалые очи, огнем горящия. Как-то сгрустнулось мне. Вот я и плачу себе, сидячи на лавке. Известное дело, человек и в счастье, да и то иногда грусть охватит душу - не то что нам. Говорят: привыкнешь!... Нет! уж как утомишься натерпевшись, то и покажется тебе, что уж все не по чем стало - да вдруг проснется горе. Иногда одно слово... А что вы думаете? Иногда битье забудешь в один час, а иногда иное слово горькое проникнет тебя до самого сердца,- месяцы, годы будешь помнить... Тяжело и грустно мне было и сердечное слово хотелось с кем-нибудь перемолвить. А Чайчиха около печи хозяйничает.
- Горпина! говорю,- вот я печалюся, плачу, а вы всегда одинаковы. Так вам, верно, уж Бог дал. Ведь и вы горе знаете!
Она обратила на меня свои черные очи, словно спросила какая у меня мысль и ответила.
- Отчего не знать!
- Господи! говорю опять. Как я смолоду-то жила у отца, у матери!
- А я, проговорила Горпина,- я век извековала, все по чужим дворам слоняючись.
Да и смолкли мы.
- Вы с малолетства сиротою осталися, Горпина? опять спрашиваю.
- Нет, меня взяли из семьи маленькою. Отца и мать чуть помню. Да и они не признали бы меня еслиб после увидали. Да не видали - умерли.
- А муж ваш покойник, царство небесное, откуда он был родом?
- Из того села, где я с панами жила, из Гориевки. Дворовый был.
- И долгенько вы пожили с ним?
- Полгода.
- Господи! и не нажилися! Что-ж это ему за беда приключилася ?
- Спился и умер.
С этим словом вышла из хаты. И уж никогда я потом об этом речи с нею не заводила.
III.
Бывало, под вечер, отработаемся, пани куда-нибудь в гости пойдет - сидим у ворот. То с тем словом перекинешься, то с другим; спросишь; поздравствуешься; а Чайчиха все молча сидит. Настя её с соседскою девушкою щебечет. Жила супроти нас мещаночка, сиротка была; Кривошненкова ее звали. Такая славная девочка была! Глаза какие у неё были ясные! какие длинные косы темно-русые! а личко что яблочко. Бывало, как ни посмотришь на нее - веселенькая, щебетливая; и голосок у ней был, вот словно ручеек быстро бегущий. Очень любилися и дружили оне с Настею, как сестры родные - все бывало вместе. Дела-то не много тогда было у Насти: еще она только из детства выходила; так вот оне бывало и щебечут себе две щебетушечки. А Горпина все одна, все молчит.
- Горпина! говорю ей раз. Хоть бы вы с дочкою поговорили - все бы вам веселее было.
- Какие еще с нею речи! Она еще глупа. Пускай прежде уму-разуму наберется.
- А по моему, говорю, то я бы и с малым ребенком поговорила. Пусть хоть кто-нибудь да спочуял мне. Свои мысли, свои думы повыскажу; поплачу...
- А ребенок то ведь пятому, десятому пойдет да и расскажет что у вас за горе. На то юность!
- Что-ж? говорю. Добрый человек пожалеет.
Ничего не ответила мне Чайчиха.
А девочка у неё была хороша, как цветочек. И такая она была живая, чуткая, пылкая... Уж бывало как запечалится о чем, то ажно захворает; если-ж весела - что это за шутки! что за песни у ней! что за выдумки! Быстрая, легкая, стан гибкий и стройный, волос черный... а уж очи! Там были такие очи, что без слов говорят. Посмотреть на других - взгрустнется, поплачет себе втихомолку, а весело - усмехнется. Нет, Настя в горе то слезы выплачет, в радости смех высмеет. Что почует, то всею душою, всем сердцем кипучим, щирым... Вот и росла она и выростала.
IV.
А Чайчиха что дальше, то все мрачней,- вот словно туча чорная. И стала я замечать, что она начала куда-то ходить. Вечером поздно какие-то люди к ней приходят и долго она с ними говорит. Я молчу себе, не распрашиваю у ней. Коли один раз вижу,- идет на двор к нам, не то москаль, не то кто его знает, с красным воротником, такой из себя мордатый, усатый, и спрашивает дома ли пани. Вот я говорю: дома, а сама глядь! Горпина стоит на хатнем пороге, побелела как платок и провожает глазами того москаля. Я аж перепуталася. К ней: "Что с вами, Горпина?" Она только мне рукою махнула.
Отдал москаль пани какую-то бумагу, а она как прочитала ее, разгневалась, встревожилась. Написала что-то и дала москалю. Он понес. Скоро вкатился в двор какой-то пан, толстяк, и стали они вместе с пани шептаться да руками разводить. Пани наша так и сыплет словами, и платочком глазки оботрет, и ручками всплеснет. Дала тому пану денег. А он все слушал, поднимаючи брови да по креслечку постукивал ногтями. Деньги взял и спрятавши в карман: "не бойтесь, говорит, ничего не бойтесь." Пани его благодарит, до ворот его провожает и там благодарит.
Прихожу я в хату, а Горпина в уголку сидит, я все и расказываю да спрашиваю: что это такое деется и что это значит ?
А она только зубы сцепила да простонала: "Знала я! знала!"
Я ничего не разберу, не понимаю. А тут приходят какие-то два панка из суда. Велели Горпини перед собою стать, а сами сели. Один табаку понюхал, другой платочком обтерся, да и спрашивают:
"Ты, молодица, вольность отыскиваешь ?"
А она: "Я!"
- "Попадешь ты в беду, глупая! Лучше ты своей пани служи да работай."
Она молчит.
- "Слышишь? понимаешь? Смотри-ж, не забывайся, не накликай на себя напасти. Если прослышим еще раз - не хорошо будет!"
Да и пошли.
Хочу я ей слово сказать, да гляну на нее - не вымолвлю. Села она и голову на руку склонила. Не плачет, не тужит - будто обмерла.
И Настя стоит, задумалась и в лице меняется.
V.
Боже мой! уж как пани гневалась на Горпину! недели две и на глаза ее к себе не пускала.
А Настя мне как-то раз и говорит: "так вот отчего матуся такая задумчивая да кручинная ходила! вот о чем печалилась, сокрушалась! Она бывало, как я маленькая была, все мне рассказывала про наших отцов вольных, да и сама воли захотела. Тогда она веселей была, говорит, а сама задумалась, запечалилась,- не такая как теперь. Расказывает бывало мне сказки прядучи, как наши отцы жили по Днепру вольными козаками; и славные песни про старину она певала."
- Да чего-ж это и ты, Настечка, все думаешь.
Да все мне, говорит, давняя воля мерещится. Что-то мне неспокойно; все чего-то ожидаю, сама не знаю чего... и мысли мои мешаются, и сон меня не берет; а засну - все вольные степи, все козаки с вольными сестрами, с вольными дочками снятся...
VI.
А Насте уже шестнадцатый годок пошел. Пани ее вышивать учит, шить. Разумница, быстрая, сметливая, она быстро и выучилась на свою голову. Пани обрадовалась, да стала чужую работу брать. Бывало кому надо, она и уговорится: - "есть у меня тут под рукою молодица, что хорошо шьет," да и дает Насте сшить. И хорошие деньги она брала, и много работы ей давали. Сиди Настя да шей. А она такая молодая, такая-то еще юная; у ней сердце еще от каждого слова трепещет; у ней еще роятся думки девичьи, веселые; ей бы молодой еще пороскошевать, тихими вечерами, ясными зарями по зеленым садикам побегать, любых речей при месяце стоячи послушать... Ну что-ж делать! Другая, поплакала-б да и смирилась. Настя не такая зародилась. Сколько она слез вылила, Господи Боже мой! Истаяла как воск. Потемнели ясные веселые очи и стала она мрачная, как и мать её старая.
VII.
Как-то пошла пани в гости и никого из столовников дома не было. Мы с Чайчихою, отработавшись в хате, пошли в Насте. А Настя шила в паниной комнате. Вошли мы, а девушка закрывшись руками рыдает - рыдает! аж задыхается.
- Что с тобою, Настя? спрашиваю.
А Чайчиха только глянула на дочку, ничего не сказала и села.
- Что с тобою?
Настя мне в окно показывает, на улицу кивает.
- Что там, голубка?
- Там люди! вскрикнула. Живут, ходят, на Божий свет смотрят, а я вот тут, над чужою работою пропадаю!
- О, пташка! (я уговаривать) разве у них нету горя, у.тех людей-то?
- Да что горе! я горя не боюсь! мне хуже, мне горьче: я не знаю ни горя, ни радостей; я как камень тут каменею!
Гляну я на Горпину, а она сидит слушает, словно эта песня ей давно знакома,- и головою не поведет.
Вздохнула Настя тяжело, отерла горючия слезы, да и говорит: - Сядьте по ближе, мамо! Побайте, теточка, разговорите меня!
Что ей тут сказать? что ей говорить?
Ты, Настя, не печалься, не плачь... А она не глядячи, не слушаючи, как кинется к матери, как схватит её за руки:- Мама! мама! скажите мне словечко, скажите! Моя душа изныла, изболела... мое сердце сохнет...
- А что я тебе скажу, дочка? - проговорила Чайчиха мрачно. Спасения нету!
А тут кто-то шам-шам.
- Пани, говорю, пани! А она в двери.
VIII.
- Вот, вскрикнула пани, какое сборище! Лишь бы я шаг со двора ступила, то и не спрашивай работы! Берет у Насти рубашку, смотрит. Да ты кажется и не шила совсем, а?
- У меня голова болит, отвечает Настя похмуро.
- А ворон ловить-то у тебя и голова здорова, не болит тогда ? Негодница! в мать пошла. Сама на пороге стала-стоит, не дает и нам с Чайчихою пройти.
- Я ее кормлю, я ее одеваю, обуваю, я ее на свете держу, кричит, а она, негодная, она на меня работать не хочет!
- Может на себя работаю? говорит Настя,- да так-то уж горько те слова промолвила. - Может себе что заработала?
- Ты мне смеешь так отвечать! я еще тебя не учила!- Да и бросилась на нее.
- Бейте, бейте! крикнула Настя: да и за это повелите спасибо сказать!
- Молчи ж! молчи! не то на весь век будет тебе беды!
- Пусть будет!
Смотрю - пани в гневе, вся разгорелась; гляжу на девушку - бледна, грозна - само отчаянье горкьое. Гляжу на Чайчиху - словно туча мрачная.
Да на счастье тут столовники надошли. Пани выпхнула Настю за двери.
- Вот, житье мое! - жалуется - какая негодная, да и та мне грубит! А за что? За то что не школена по хозяйски, не бита, как у других. О мой батюшка! (оглядывается на малёваного князя, а у самой глаза такие самые стали как у него и морщина такая ж меж бровями легла), думал ли ты, гадал ли, что твоя дочь-княжна сама будет с такими тварями возиться, мучиться!
А столовники ей:
- Да полно вам беспокоиться! Стоит ли она того, чтоб вы так себя тревожили? Будем-ка ужинать!
Житье наше, житье! Смолоду работаешь, трудишься кому-то на прихоти, а сам в убожестве, в унижении, и так старость нахватится. По чем вас, молодые лета, поминать?...
IX.
И тихо у нас в хате: ни речей, ни разговору. Слышно из комнат, как там смеются, разговаривают, шутят громко... пани бывало на картах гадает, столовникам долю их угадывает, или так-что рассказывает, иногда поет, и все она поет про какого-то друга милаго, отчего друг не любит, за что забывает, в гостях не бывает - об своем это она пане вспоминала что-ли... А у нас тихо. В печке огонь пылает ярко. Я в уголку сижу; Настя в другом - сумрачна. Чайчиха около печки словно мара быстро сцуется, свое дело делает. Вбежит бывало иногда соседская девушка к Насте:
- Настуся! или к нам! поговорим... Чого такая печальная? Если уж тебя пани не пускает, то не стоит этим сокрушаться, а вот как выберется вольный часок, ты и погуляй себе, наверни что потеряно.
- Не навернуть, сестрица, не навернуть! скажет Настя горько так, аж и та веселая щебетунья головку опустит, вздохнет и смолкнет.
А там уж и так пошло: как вечер, то и нет Насти. И так было не один, не два раза. Одним вечером мы и спать лягли, ее нет. Днем мы ее не видали, работала при пани, а вечером опять исчезла. Не лягла Чайчиха, сидит, дожидает дочку. И я себе не сплю: грусть-тоска мне такая, Матерь Божия Заступница! И вот идет она уж ночью; уже звезды перед нею меркнут. Идет она, а мать встречает и спрашивает:
- Где была, дочка ? (А у самой голос что струна разбитая).
- Не спрашивай меня, матушка, не спрашивай! ответила ей Настя.
И зазвенели слова её по хате как плач... И почала Чайчиха:
- Что это ты делаешь, дочка? Что это ты себе задумала? Не на мою ли голову безталанную?
А дочка лягла, лежит немая, словно убитая.
- Где ты была? где ты была, дочка?...
Ни просьбы, ни грозьбы не слышит - нема.
X.
На другой день в вечеру Чайчиха у ворот поджидает. Выбегает дочка - она ее за руку: "куда идешь? воротись!"
Воротила, привела в хату, и целехонький вечер просидела Настя в уголку, скрестивши рукя, глядячи в землю, слова не промолвивши.
И уж так завелося: чуть мать не усмотрела - дочка убежит. Как ее ни просили, как ни молили - ничего не сказала. Мы и следом за ней следили, так идет она, оглядывается, озирается, а завидит что ее догоняют - побежить, как на крыльях полетит; не настигнет и молодой, не то что старуха - мать или я. Куда нам за ней поспеть! А ни слов не слышит, ни слез не видит, ни на что не смотрит. Как же печально, уныло было у нас в хате! как же тихо-глухо! По неделям, бывало, словечка не перемолвим доброго меж собою. Я бывало и хочу заговорить с матерью или с дочерью - не решусь, разве только взгляну на них. Одним вечером сидим мы с Чайчихою в хате. Пани уж спать лягла; все тихо. Насти нету. Долгонько сидели мы. Только и слышно как ветер в садике травою колышет да соловей свищет-щебечет. Как вдруг Настин хохот послышался. Мы так и вздрогнули.
Я испугалась... А Настя распахнула двери с стуком, стала на пороге и смеется. В хате чуть-чуть ночник светился. Стоит она такая раскрасневшаяся; глаза горят; стоит и смеется. Мать стала против нея, глядит. И вот начала Настя... да так весело, что мою душу тоска сдавила:
- Матушка моя родная! верно вы меня дожидали? Вот дочка пришла... Чого глядите, мама? Нешто меня не узнали? Это я... мне весело... Да ступила шаг и зашаталась.
- Боже мой! Боже мой! да она пьяная! - Шатаючись подошла к столу и села.
- Ну, моя матушка, родная, нашла я уж себе человека, что меня освободит... Истинно вам говорю, что освободит. Будем вольные, станем жить да на себя работать, будем за него Богу молиться. Хоть он теперь и унижает и обижает меня, и от людей не хоронится, да пускай... Я его, матушка, благодарю; я ему, матушка, низко кланяюсь в ноги... Пусть мою девичью славу ногами топчет... То все пустое! все ничего! Он бумагу мне напишет... Пани не имеет на нас никаких прав. У ней земли нету, говорил. А мы, матушка, мы ведь козачьяго роду - как же нам застрять в неволе навек? Он нас выручит и ее на волю выведет! (на меня показывает). Весело мне, уж как весело, матушка моя родная! А закручинюся - он денег мне дает... я горелки куплю... и ясные звезды у меня в голове заиграют-засветят...
Итак она говорит и смеется. А Чайчиха только слушает, не сводячи с дочки сумрачных глаз. Заснула Настя, на стол склонившись. И ночник погас... Темная их ночь покрыла.
XI.
И с той поры каждый вечер она и пьяна; а урвет днем часок, то и днем напьется. Узнала пани, очень гневалась; стыдила и мать-старуху:
- Ты мать, не остановишь, не закажешь!
Замыкали Настю, она таки убежит; дверью ли, окном ли, а убежит. Бранит пани, бьет, а она бывало:
- Пускай, пускай! Напьюся - все забуду, весело будет!
Чего уж пани не делала! Бывало когда еще Настя тверезая, то она нарочно ее перед столовниками стыдит:
- Вот девка! вот золото! вот негодница!
А Настя будто и не слышит. Смеются они и она еще себе всмехнется.
Уморилась пани уж и сердиться.
- Хоть днем работай же мне хорошенько, негодная! А то пропадай себе!
Замыкает бывало на день, стережет ее, чтоб работала; а вечером только пустила - она и пропала до поздней ночи.
XII.
Родилось у Насти дитя... такое-то крошечное, сухенькое, слабенькое! Как увидала его Настя: "дитя мое, лихо мое!" застонала и закрывшись руками зарыдала. А давно уж она не плакала...
Я боюся - что Чайчиха; думаю, на дочь и не смотрит, то и дитя не приветит, да подношу его к ней тихонько:
- Бог, говорю ей, Бог нам дитятко дал, Горпина!
Она взяла дитя на руки, да и глядит на него пристально, и печально и понуро; глядит, глядит, пока аж слезы у ней покатились.
- Горе! сказала,- горе, все горе!
Я и себе говорю: горе! плачучи. Вот как мы нарожденного приняли - приветили кручиною да плачем!
И росло ж она трудно да болезненно; все хворает, да хворает, да квилит. А Настя стала еще больше, еще горьче пить. Как пьяна, то бывало еще заговорит и со мною, и дитя приголубит, поняньчит: "Дитятко мое! Отчего твой тато никогда не проведает тебя? Напрасно и дожидать его: не прийдет! что ему? Он и не спросит ни когда... А ты, меня, ангелочек, не кляни!" такия-то бывало слова говорит, а сама дитяте усмехается и ладушки бьет. Тяжело бывало смотреть: дитя уж словно не живое, а она с ним играет. Когда ж тверезая, то никогда и близко к дитяте не подойдет, не глянет, бежит прочь. И не кормила ее. Мы уж безталанного молочком поили.
Один раз попробовали, не пустили Настю дня два что ли со двора,- Господи! билась она, кричала, словно ее горячим железом жгли. "Ой пустите меня, пустите, или с меня голову снимите! Умилосердитесь! За что и про что меня мучите? Я пьяница вечная... помилуйте меня, пустите! Напьюся - я свое лихо усыплю... А у тверезой лихо рядом со мной сидит, лихо мне в глаза глядит!"
А пани все не велит пускать, да все столовникам жалуется: "что это за люди, пьяницы какия! Верно уж у них природа иная, чем у нас... Посмотрите, какая ведь молоденькая, а уж напивается. Негодница! эхе! А дитя свое со всем забросила; погибает дитя."
А они ей на это: "Ужасно! у этих людей ни стыда, ни совести, ни души верно у них нету!"
Да так и судят себе, смачненько ужинаючи, или просто так забавляючись.
XIII.
А дитя тихо дошло. Одним утром прихожу я, хотела понянчить, накормить, вхожу - в хате темно,- собрались тучи тогда; вдалеке гром гремел; ветер залёг где-то - тишь...
Вхожу, смотрю, а дитятко уж глазками водит. Я к нему бросилась, перекрестила. Вздохнуло оно разочек и душечка его отлетела... Ни Чайчихи, ни Насти не было дома. Я дитяточко обмыла, нарядила, стол застлала и на столе по положила. Сбегала - свечечку купила, затеплила в головках... Ручечки ему сложила...
Пришла Горпина, перекрестила, поцаловала холодную внучечку и долго над нею стояла, долго... пришла и Настя, веселая и пьяная: "Что это такое? - говорит. Дочка моя умерла?... Дочка, дочка милая! Рученьки мои холодненькия! личечко мое привялое! (Сама берет её ручечки, цалует, в головку цалует.) "Какая безгласная, немая! прежде, то квилила тихонько; теперь нема?... Так вот это ты умерла? Хорошо, дочечка, хорошо!... Ей Богу хорошо!"
А сама слезами обсыпается, будто и горюет и радуется она чему-то.
Вдруг вскочила поспешно: "Горелки надо, горелки! Люди будут: х.оронить мою дочку придут... Да придут ли?... Что ж? все таки надо горелки... побегу!..."
И побежала, и до ночи не ворочалась.
А мы тут разгоревали гробик, прибрали, зельечком усыпали.
Ночью Настя воротилась. Опять дитя за ручки брала, опять в головку цаловала. Около гробика и свалилась и заснула, и все: "хорошо, хорошо, ей Богу хорошо!" все эти слова твердила.
А утром проснулась, увидала гробик, вздрогнула, побелела: "умерла!" промолвила, словно она того и не знала, забыла... К дитяте; я ее отвожу: "Настя! Настя!"
"Пустите! - крикнула - пускай посмотрю! Я еще до сих пор ее не видала, до самой её смерти."
Глядела - глядела, как-то утихала все, будто смирялась... и вышла из хаты.
Мы и схоронили дитя - ее не было; после уж пришла - пришла в этот вечер тверезая и белая - белая, истомленная такая; пришла, ничего у нас не спросила... После этого опять еще горче запила.
XIV.
Не день и не два ведь житье-то такое длилося... матинка, два года! Как вдруг Настя с разу бросила пить, ни куда и шагу с двора не ступит; а сама в такой тревоге! в лице меняется, вздрагивает, трепещет - вот словно она себе смерти или воли ждет. Спрашиваю - молчит. И так три дня прошло. На третий день в вечеру промолвила слово: "обманул!" "Настя, голубушка! - говорю ей, "что с тобою такое? Скажи ж мне, моя безталанная!"
- Что я сделаю? что придумаю?.. Я пойду к нему, пойду... Или я его с белаго свету сгоню, или сама пропаду. Он меня уверил, что в понедельник волю пришлет... Пойду, пойду, хоть задушу его... Может, полегчает... Вырвалась у меня из рук, да и побежала. Я за нею; сама старухе кричу: "беда, горе будет"!
А Чайчиха только головою кивнула, слова иного она и не ждала.
Бегу я да кричу: "Настя! Настя! подожди меня! Я с тобою хочу идти... Я тебе во всем помогу!.." Не слушает, бежит. Надо было мне домой воротиться. Нету Насти до ночи; нету ночью; не пришла и днем. Посылала нас пани ее искать. Искали мы - не нашли.
Коли так - на другой уже день, в обеднюю пору идет она и два москаля ее провожают.
Бросилась я к ним: "Голуби вы мои сизые! Что вы с нею хотите делать?"
- Вот баба одурела! Верно и все вы дурацкого роду! говорит мне сухопаренький рыженький москалик, размахивая бумагою.
- Тут ей вольная воля, тут бы выбрыковать, а она и остальной толк и разум потеряла!"
Какая воля? спрашиваю.
- А вжеж! вольная будет - вот какая! Уже порешили в суде. Какой за нее панич хороший старался!
А другой москаль:- "Эге! небось за старую никто-б не постарался - пропадай старая!"
И шутят так-то меж собою.
А Настя белая, как платок, ни печальна, ни весела - вот словно каменная.
Выбежала Чайчиха, говорю ей, не верит и слушать не хочет. А пани перепугалась; то за тем знакомым шлет, то за другим; плачет, совету просит, жалуется. А мы ждем-дожидаем: с.мерть или воля горемычным нам будет. Мутилося у нас этак целую неделю; совсем уж решили, что мы вольные, а пани все еще не хотела нас пустить; да уж надо было отпустить.
Вот как собрали нас в последний раз, да объявили нам что мы вольные, бумагу нам в руки дали, вышли мы за ворота панские - как зарыдает тогда Чайчиха!.. Рыдает, рыдает так, Господи, да только причитает: "ой свет, ты, мой милый, свет ты мой прекрасный!"
Сошлися соседи, толпятся на улице, обступили нас, поздравляют, сами с нами плачут, а нас уговаривают. А Чайчиха им на то: "Сестрицы! братики! родина! (так-то уж величает их!) не заказывайте, не уговаривайте - пускай поплачу! Я двадцать лет не плакала!"
И так она выговорила эти слова, что все опять горючими слезный залились.
Как я на нее тогда глянула, тогда я только увидела, что за добрые у неё очи, что за ласковая улыбка - словно это не та Чайчвха молчаливая, мрачная, суровая... Да взглянула она на свою дочку, омрачилась, закручинилась опять тяжко. А Настя стоит, на всех, на все смотрит да шепчет: "я уж сегодня выпила... шумит у меня в голове..." А потом: "Люди добрые! - простонала - вольная ли я, или я только пьяная?"...
. . .
XV.
Давняя Настина подруга, Кривошеинкова, приняла нас к себе в хату. Собралось еще соседочек добрых туда к сам, да и советуемся, совещаемся. Только Настя, как села в уголке, как опустила голову - словно замерла.
- Настя! - кличем,- иди-ка в совет, посоветуемся!
- Голова болит! ответила. На другой день еще хуже она захворала; уж с этого дня и не встала. Таяла она, как свечечка. Никого не узнает; страшно глядит, и все за голову себя хватает. "Горит, горит!" говорит.
На пятый день, она поднялась на постеле, платка ищет, вскакивает, будто куда хочет побежать.
- Настя, куда это?
- Горелки хочу!.. Пойду, пойду!..
Мать заплакала, просит: "Дочка моя, опомнись!"
- Пустите меня, пустите!
- Куда ж тебя пустить? Ты на ногах не устоишь... ляжь!
- То убейте меня, убейте! закричала ломаючи руки.
Положили ее опять на постель. Начала она метаться; начала стонать, кричать.
- Я вольная, вольная... ну, хорошо! И вольная, и пьяница и ледащо... Куда-ж мне голову преклонить? где? Добрый хозяин выгонит: "пьяница, ледащо, надо ее с своего двора выгнать! скажет - и выгонит, и хорошо сделает... ей-Богу хорошо сделает." К ночи уж совсем она из сил выбилась, только тихо стонала да просилась: "Не гоните меня, не гоните - пусть я хоть крошечку отдохну! Матинька, я ведь ваше дитя - не гоните!"
Все ей представлялось, что ее гонят. И дитя свое вспоминала. "Схороните, схороните мое дитя, шепчет, оно уж давно умерло"!
Так, в полночь, приподнялась на постели...
- Зима лютая - вымолвила - куда вы меня гоните"? И упала.
Это её последнее слово было.
Наша пани была уже не первой молодости, но еще и не старуха, а из себя высокая, тучная; взгляд у неё смелый; говорила громко, скоро. Наряжаться любила, уж как она старательно наряжалась! Шнурочек к шнурочку, ленточка к ленточке. Вырядится, бывало, и похаживает себе, как малёваная.
И в горницах у нас было хорошо: вычищено, вылощено, выкрашено; и креслице, и столик, все как следует, по-пански. Пани, бывало, каменных цацок настановит по столикам: мисочек из разноцветного стекла, чарочек; была у неё и медная собачка, был и зайчик с узорными ушками. Все это ни к чему, а как оно вместе расставлено одно при одном, то и блестит, и в глаза бросается, и рябеет аж бьет. А что самое дорогое - висел у неё на стене пан малеванный, черный, смуглый как жук, а пасмурный как ночь, в золотых перстнях на руке - её батюшка покойный, вельможный князь.
Кто, бывало, ни прийдет, кто не заглянет из гостей к нашей пани, пани каждому объявит, скажет: "это мой папенька покойничок!"
Умела она как обойтись с кем, как заговорить, как глянуть, вздохнуть. Прийдет к ней какой-нибудь горемыка, то она ему звучно и громко говорит: "Это мой батюшка-князь!" Другому, надутому, чванному богачу вздыхаючи: "Вот, как здравствовал мой батюшка - это его портрет - не знала я горя!" А третьему, доброму молодому, да сердечному: "Что, говорит, что значит все мирское? Что знатность? что богатство? Вот мой отец был князь, великих чинов дослужился..."
И уж то так, то сяк, а всякому расскажет, что она княжеская дочка. А про то она не вспоминала никогда, что вельможный отец всю батьковщину промотал, и оставил ей после себя только хоромочки невелички в городе, с немощенным двориком, да с садиком густым черешневым. Хоромочки стояли в глухом переулочке; дворик зарос травою высокою; середь двора кудрявая, старая яблоня - уж эту яблоню и ветром сломало и молниею опалило, совсем при земле лежала, распустивши во все стороны ветви, а все еще цвела сильно и яблоки родила. От ворот узенькая тропиночка вилась к шаткому крылечку с навесом резным. Половину хором пани отдавала в наем каким-то паничам, и столовала их; из этого она и жила кое-как. А муж её где-то далеко на службе был; мы его никогда и в глаза не видывали. Да пани не очень-то, чтоб по нем убивалась. Паничи ей скучать-грустить не давали: каждый день, каждый вечер они с нею, то в карты, бывало, играют, то песни поют. Жилось нашей пани без забот и без большего горя!
II.
Меня нашей пани подарили. Я родом из Глущихи; была я когда-то иванновских панов. Жила я у отца, у матеря - Господи милый! теперь вспомню, как жилось-то мне тогда! Женился наш пан, и взяли меня для прислуги молодой пани. А эта, теперешняя моя, часто езжала к нашим господам, и всегда бывало во время, в пору, и скажет, и посоветует, и услужит. Гостит, бывало, у нас по месяцу, по два, и больше, ухаживает за нашей пани, ублажает ее, улещает. А наша ног под собою не слышит: "княжеская дочка так меня почитает!" Наша пани, говорили, взята была из купеческого дому и всякий почет себе очень любила. Вот раз и начни ей жаловаться княжна. "Что мне делать? как быть? нет у меня слуги! Не дадите-ли вы мне которую из своих на времечко, пока я своих из деревни вытребую."
- Отчего-ж? Да берите, берите какую себе хотите. На веки вечные пусть она вам... дарю ее.
То она и взяла меня, и увезла с собою от роду, от родни. Без меня и отец и мать померли, без меня весь мой род перевелся. Осталась я одна, одним одна на белом свете.
Жила я у пани лет пять. Сначала я только одна у неё была, а потом, когда набралось много столовников, пани вытребовала своих крепостных - женщину с дочерью. До той поры пани их держала где-то в глуши, у какой-то своей приятельницы,- ведь у неё не было, кроме городского домика, ни усадьбы, ни ступня земли. Долго пани сбиралась, пока велела привести их. Думала - думала пани, и наконец решилась. Приехали оне.
Молодицу звали Чайчиха, Горпина, дочку - Настею. Не говорлива была Чайчиха, не приветлива; какая-то, словно, туча обвила ее на веки. Гневается-ли пани, дарит-ли пани юпку, или платок,- Чайчиха все молча примет и отойдет. Покорная, работящая, кажется, женщина, пока не глянешь на эти сдвинутые, черные брови, на эти впалые очи, огнем горящия. Как-то сгрустнулось мне. Вот я и плачу себе, сидячи на лавке. Известное дело, человек и в счастье, да и то иногда грусть охватит душу - не то что нам. Говорят: привыкнешь!... Нет! уж как утомишься натерпевшись, то и покажется тебе, что уж все не по чем стало - да вдруг проснется горе. Иногда одно слово... А что вы думаете? Иногда битье забудешь в один час, а иногда иное слово горькое проникнет тебя до самого сердца,- месяцы, годы будешь помнить... Тяжело и грустно мне было и сердечное слово хотелось с кем-нибудь перемолвить. А Чайчиха около печи хозяйничает.
- Горпина! говорю,- вот я печалюся, плачу, а вы всегда одинаковы. Так вам, верно, уж Бог дал. Ведь и вы горе знаете!
Она обратила на меня свои черные очи, словно спросила какая у меня мысль и ответила.
- Отчего не знать!
- Господи! говорю опять. Как я смолоду-то жила у отца, у матери!
- А я, проговорила Горпина,- я век извековала, все по чужим дворам слоняючись.
Да и смолкли мы.
- Вы с малолетства сиротою осталися, Горпина? опять спрашиваю.
- Нет, меня взяли из семьи маленькою. Отца и мать чуть помню. Да и они не признали бы меня еслиб после увидали. Да не видали - умерли.
- А муж ваш покойник, царство небесное, откуда он был родом?
- Из того села, где я с панами жила, из Гориевки. Дворовый был.
- И долгенько вы пожили с ним?
- Полгода.
- Господи! и не нажилися! Что-ж это ему за беда приключилася ?
- Спился и умер.
С этим словом вышла из хаты. И уж никогда я потом об этом речи с нею не заводила.
III.
Бывало, под вечер, отработаемся, пани куда-нибудь в гости пойдет - сидим у ворот. То с тем словом перекинешься, то с другим; спросишь; поздравствуешься; а Чайчиха все молча сидит. Настя её с соседскою девушкою щебечет. Жила супроти нас мещаночка, сиротка была; Кривошненкова ее звали. Такая славная девочка была! Глаза какие у неё были ясные! какие длинные косы темно-русые! а личко что яблочко. Бывало, как ни посмотришь на нее - веселенькая, щебетливая; и голосок у ней был, вот словно ручеек быстро бегущий. Очень любилися и дружили оне с Настею, как сестры родные - все бывало вместе. Дела-то не много тогда было у Насти: еще она только из детства выходила; так вот оне бывало и щебечут себе две щебетушечки. А Горпина все одна, все молчит.
- Горпина! говорю ей раз. Хоть бы вы с дочкою поговорили - все бы вам веселее было.
- Какие еще с нею речи! Она еще глупа. Пускай прежде уму-разуму наберется.
- А по моему, говорю, то я бы и с малым ребенком поговорила. Пусть хоть кто-нибудь да спочуял мне. Свои мысли, свои думы повыскажу; поплачу...
- А ребенок то ведь пятому, десятому пойдет да и расскажет что у вас за горе. На то юность!
- Что-ж? говорю. Добрый человек пожалеет.
Ничего не ответила мне Чайчиха.
А девочка у неё была хороша, как цветочек. И такая она была живая, чуткая, пылкая... Уж бывало как запечалится о чем, то ажно захворает; если-ж весела - что это за шутки! что за песни у ней! что за выдумки! Быстрая, легкая, стан гибкий и стройный, волос черный... а уж очи! Там были такие очи, что без слов говорят. Посмотреть на других - взгрустнется, поплачет себе втихомолку, а весело - усмехнется. Нет, Настя в горе то слезы выплачет, в радости смех высмеет. Что почует, то всею душою, всем сердцем кипучим, щирым... Вот и росла она и выростала.
IV.
А Чайчиха что дальше, то все мрачней,- вот словно туча чорная. И стала я замечать, что она начала куда-то ходить. Вечером поздно какие-то люди к ней приходят и долго она с ними говорит. Я молчу себе, не распрашиваю у ней. Коли один раз вижу,- идет на двор к нам, не то москаль, не то кто его знает, с красным воротником, такой из себя мордатый, усатый, и спрашивает дома ли пани. Вот я говорю: дома, а сама глядь! Горпина стоит на хатнем пороге, побелела как платок и провожает глазами того москаля. Я аж перепуталася. К ней: "Что с вами, Горпина?" Она только мне рукою махнула.
Отдал москаль пани какую-то бумагу, а она как прочитала ее, разгневалась, встревожилась. Написала что-то и дала москалю. Он понес. Скоро вкатился в двор какой-то пан, толстяк, и стали они вместе с пани шептаться да руками разводить. Пани наша так и сыплет словами, и платочком глазки оботрет, и ручками всплеснет. Дала тому пану денег. А он все слушал, поднимаючи брови да по креслечку постукивал ногтями. Деньги взял и спрятавши в карман: "не бойтесь, говорит, ничего не бойтесь." Пани его благодарит, до ворот его провожает и там благодарит.
Прихожу я в хату, а Горпина в уголку сидит, я все и расказываю да спрашиваю: что это такое деется и что это значит ?
А она только зубы сцепила да простонала: "Знала я! знала!"
Я ничего не разберу, не понимаю. А тут приходят какие-то два панка из суда. Велели Горпини перед собою стать, а сами сели. Один табаку понюхал, другой платочком обтерся, да и спрашивают:
"Ты, молодица, вольность отыскиваешь ?"
А она: "Я!"
- "Попадешь ты в беду, глупая! Лучше ты своей пани служи да работай."
Она молчит.
- "Слышишь? понимаешь? Смотри-ж, не забывайся, не накликай на себя напасти. Если прослышим еще раз - не хорошо будет!"
Да и пошли.
Хочу я ей слово сказать, да гляну на нее - не вымолвлю. Села она и голову на руку склонила. Не плачет, не тужит - будто обмерла.
И Настя стоит, задумалась и в лице меняется.
V.
Боже мой! уж как пани гневалась на Горпину! недели две и на глаза ее к себе не пускала.
А Настя мне как-то раз и говорит: "так вот отчего матуся такая задумчивая да кручинная ходила! вот о чем печалилась, сокрушалась! Она бывало, как я маленькая была, все мне рассказывала про наших отцов вольных, да и сама воли захотела. Тогда она веселей была, говорит, а сама задумалась, запечалилась,- не такая как теперь. Расказывает бывало мне сказки прядучи, как наши отцы жили по Днепру вольными козаками; и славные песни про старину она певала."
- Да чего-ж это и ты, Настечка, все думаешь.
Да все мне, говорит, давняя воля мерещится. Что-то мне неспокойно; все чего-то ожидаю, сама не знаю чего... и мысли мои мешаются, и сон меня не берет; а засну - все вольные степи, все козаки с вольными сестрами, с вольными дочками снятся...
VI.
А Насте уже шестнадцатый годок пошел. Пани ее вышивать учит, шить. Разумница, быстрая, сметливая, она быстро и выучилась на свою голову. Пани обрадовалась, да стала чужую работу брать. Бывало кому надо, она и уговорится: - "есть у меня тут под рукою молодица, что хорошо шьет," да и дает Насте сшить. И хорошие деньги она брала, и много работы ей давали. Сиди Настя да шей. А она такая молодая, такая-то еще юная; у ней сердце еще от каждого слова трепещет; у ней еще роятся думки девичьи, веселые; ей бы молодой еще пороскошевать, тихими вечерами, ясными зарями по зеленым садикам побегать, любых речей при месяце стоячи послушать... Ну что-ж делать! Другая, поплакала-б да и смирилась. Настя не такая зародилась. Сколько она слез вылила, Господи Боже мой! Истаяла как воск. Потемнели ясные веселые очи и стала она мрачная, как и мать её старая.
VII.
Как-то пошла пани в гости и никого из столовников дома не было. Мы с Чайчихою, отработавшись в хате, пошли в Насте. А Настя шила в паниной комнате. Вошли мы, а девушка закрывшись руками рыдает - рыдает! аж задыхается.
- Что с тобою, Настя? спрашиваю.
А Чайчиха только глянула на дочку, ничего не сказала и села.
- Что с тобою?
Настя мне в окно показывает, на улицу кивает.
- Что там, голубка?
- Там люди! вскрикнула. Живут, ходят, на Божий свет смотрят, а я вот тут, над чужою работою пропадаю!
- О, пташка! (я уговаривать) разве у них нету горя, у.тех людей-то?
- Да что горе! я горя не боюсь! мне хуже, мне горьче: я не знаю ни горя, ни радостей; я как камень тут каменею!
Гляну я на Горпину, а она сидит слушает, словно эта песня ей давно знакома,- и головою не поведет.
Вздохнула Настя тяжело, отерла горючия слезы, да и говорит: - Сядьте по ближе, мамо! Побайте, теточка, разговорите меня!
Что ей тут сказать? что ей говорить?
Ты, Настя, не печалься, не плачь... А она не глядячи, не слушаючи, как кинется к матери, как схватит её за руки:- Мама! мама! скажите мне словечко, скажите! Моя душа изныла, изболела... мое сердце сохнет...
- А что я тебе скажу, дочка? - проговорила Чайчиха мрачно. Спасения нету!
А тут кто-то шам-шам.
- Пани, говорю, пани! А она в двери.
VIII.
- Вот, вскрикнула пани, какое сборище! Лишь бы я шаг со двора ступила, то и не спрашивай работы! Берет у Насти рубашку, смотрит. Да ты кажется и не шила совсем, а?
- У меня голова болит, отвечает Настя похмуро.
- А ворон ловить-то у тебя и голова здорова, не болит тогда ? Негодница! в мать пошла. Сама на пороге стала-стоит, не дает и нам с Чайчихою пройти.
- Я ее кормлю, я ее одеваю, обуваю, я ее на свете держу, кричит, а она, негодная, она на меня работать не хочет!
- Может на себя работаю? говорит Настя,- да так-то уж горько те слова промолвила. - Может себе что заработала?
- Ты мне смеешь так отвечать! я еще тебя не учила!- Да и бросилась на нее.
- Бейте, бейте! крикнула Настя: да и за это повелите спасибо сказать!
- Молчи ж! молчи! не то на весь век будет тебе беды!
- Пусть будет!
Смотрю - пани в гневе, вся разгорелась; гляжу на девушку - бледна, грозна - само отчаянье горкьое. Гляжу на Чайчиху - словно туча мрачная.
Да на счастье тут столовники надошли. Пани выпхнула Настю за двери.
- Вот, житье мое! - жалуется - какая негодная, да и та мне грубит! А за что? За то что не школена по хозяйски, не бита, как у других. О мой батюшка! (оглядывается на малёваного князя, а у самой глаза такие самые стали как у него и морщина такая ж меж бровями легла), думал ли ты, гадал ли, что твоя дочь-княжна сама будет с такими тварями возиться, мучиться!
А столовники ей:
- Да полно вам беспокоиться! Стоит ли она того, чтоб вы так себя тревожили? Будем-ка ужинать!
Житье наше, житье! Смолоду работаешь, трудишься кому-то на прихоти, а сам в убожестве, в унижении, и так старость нахватится. По чем вас, молодые лета, поминать?...
IX.
И тихо у нас в хате: ни речей, ни разговору. Слышно из комнат, как там смеются, разговаривают, шутят громко... пани бывало на картах гадает, столовникам долю их угадывает, или так-что рассказывает, иногда поет, и все она поет про какого-то друга милаго, отчего друг не любит, за что забывает, в гостях не бывает - об своем это она пане вспоминала что-ли... А у нас тихо. В печке огонь пылает ярко. Я в уголку сижу; Настя в другом - сумрачна. Чайчиха около печки словно мара быстро сцуется, свое дело делает. Вбежит бывало иногда соседская девушка к Насте:
- Настуся! или к нам! поговорим... Чого такая печальная? Если уж тебя пани не пускает, то не стоит этим сокрушаться, а вот как выберется вольный часок, ты и погуляй себе, наверни что потеряно.
- Не навернуть, сестрица, не навернуть! скажет Настя горько так, аж и та веселая щебетунья головку опустит, вздохнет и смолкнет.
А там уж и так пошло: как вечер, то и нет Насти. И так было не один, не два раза. Одним вечером мы и спать лягли, ее нет. Днем мы ее не видали, работала при пани, а вечером опять исчезла. Не лягла Чайчиха, сидит, дожидает дочку. И я себе не сплю: грусть-тоска мне такая, Матерь Божия Заступница! И вот идет она уж ночью; уже звезды перед нею меркнут. Идет она, а мать встречает и спрашивает:
- Где была, дочка ? (А у самой голос что струна разбитая).
- Не спрашивай меня, матушка, не спрашивай! ответила ей Настя.
И зазвенели слова её по хате как плач... И почала Чайчиха:
- Что это ты делаешь, дочка? Что это ты себе задумала? Не на мою ли голову безталанную?
А дочка лягла, лежит немая, словно убитая.
- Где ты была? где ты была, дочка?...
Ни просьбы, ни грозьбы не слышит - нема.
X.
На другой день в вечеру Чайчиха у ворот поджидает. Выбегает дочка - она ее за руку: "куда идешь? воротись!"
Воротила, привела в хату, и целехонький вечер просидела Настя в уголку, скрестивши рукя, глядячи в землю, слова не промолвивши.
И уж так завелося: чуть мать не усмотрела - дочка убежит. Как ее ни просили, как ни молили - ничего не сказала. Мы и следом за ней следили, так идет она, оглядывается, озирается, а завидит что ее догоняют - побежить, как на крыльях полетит; не настигнет и молодой, не то что старуха - мать или я. Куда нам за ней поспеть! А ни слов не слышит, ни слез не видит, ни на что не смотрит. Как же печально, уныло было у нас в хате! как же тихо-глухо! По неделям, бывало, словечка не перемолвим доброго меж собою. Я бывало и хочу заговорить с матерью или с дочерью - не решусь, разве только взгляну на них. Одним вечером сидим мы с Чайчихою в хате. Пани уж спать лягла; все тихо. Насти нету. Долгонько сидели мы. Только и слышно как ветер в садике травою колышет да соловей свищет-щебечет. Как вдруг Настин хохот послышался. Мы так и вздрогнули.
Я испугалась... А Настя распахнула двери с стуком, стала на пороге и смеется. В хате чуть-чуть ночник светился. Стоит она такая раскрасневшаяся; глаза горят; стоит и смеется. Мать стала против нея, глядит. И вот начала Настя... да так весело, что мою душу тоска сдавила:
- Матушка моя родная! верно вы меня дожидали? Вот дочка пришла... Чого глядите, мама? Нешто меня не узнали? Это я... мне весело... Да ступила шаг и зашаталась.
- Боже мой! Боже мой! да она пьяная! - Шатаючись подошла к столу и села.
- Ну, моя матушка, родная, нашла я уж себе человека, что меня освободит... Истинно вам говорю, что освободит. Будем вольные, станем жить да на себя работать, будем за него Богу молиться. Хоть он теперь и унижает и обижает меня, и от людей не хоронится, да пускай... Я его, матушка, благодарю; я ему, матушка, низко кланяюсь в ноги... Пусть мою девичью славу ногами топчет... То все пустое! все ничего! Он бумагу мне напишет... Пани не имеет на нас никаких прав. У ней земли нету, говорил. А мы, матушка, мы ведь козачьяго роду - как же нам застрять в неволе навек? Он нас выручит и ее на волю выведет! (на меня показывает). Весело мне, уж как весело, матушка моя родная! А закручинюся - он денег мне дает... я горелки куплю... и ясные звезды у меня в голове заиграют-засветят...
Итак она говорит и смеется. А Чайчиха только слушает, не сводячи с дочки сумрачных глаз. Заснула Настя, на стол склонившись. И ночник погас... Темная их ночь покрыла.
XI.
И с той поры каждый вечер она и пьяна; а урвет днем часок, то и днем напьется. Узнала пани, очень гневалась; стыдила и мать-старуху:
- Ты мать, не остановишь, не закажешь!
Замыкали Настю, она таки убежит; дверью ли, окном ли, а убежит. Бранит пани, бьет, а она бывало:
- Пускай, пускай! Напьюся - все забуду, весело будет!
Чего уж пани не делала! Бывало когда еще Настя тверезая, то она нарочно ее перед столовниками стыдит:
- Вот девка! вот золото! вот негодница!
А Настя будто и не слышит. Смеются они и она еще себе всмехнется.
Уморилась пани уж и сердиться.
- Хоть днем работай же мне хорошенько, негодная! А то пропадай себе!
Замыкает бывало на день, стережет ее, чтоб работала; а вечером только пустила - она и пропала до поздней ночи.
XII.
Родилось у Насти дитя... такое-то крошечное, сухенькое, слабенькое! Как увидала его Настя: "дитя мое, лихо мое!" застонала и закрывшись руками зарыдала. А давно уж она не плакала...
Я боюся - что Чайчиха; думаю, на дочь и не смотрит, то и дитя не приветит, да подношу его к ней тихонько:
- Бог, говорю ей, Бог нам дитятко дал, Горпина!
Она взяла дитя на руки, да и глядит на него пристально, и печально и понуро; глядит, глядит, пока аж слезы у ней покатились.
- Горе! сказала,- горе, все горе!
Я и себе говорю: горе! плачучи. Вот как мы нарожденного приняли - приветили кручиною да плачем!
И росло ж она трудно да болезненно; все хворает, да хворает, да квилит. А Настя стала еще больше, еще горьче пить. Как пьяна, то бывало еще заговорит и со мною, и дитя приголубит, поняньчит: "Дитятко мое! Отчего твой тато никогда не проведает тебя? Напрасно и дожидать его: не прийдет! что ему? Он и не спросит ни когда... А ты, меня, ангелочек, не кляни!" такия-то бывало слова говорит, а сама дитяте усмехается и ладушки бьет. Тяжело бывало смотреть: дитя уж словно не живое, а она с ним играет. Когда ж тверезая, то никогда и близко к дитяте не подойдет, не глянет, бежит прочь. И не кормила ее. Мы уж безталанного молочком поили.
Один раз попробовали, не пустили Настю дня два что ли со двора,- Господи! билась она, кричала, словно ее горячим железом жгли. "Ой пустите меня, пустите, или с меня голову снимите! Умилосердитесь! За что и про что меня мучите? Я пьяница вечная... помилуйте меня, пустите! Напьюся - я свое лихо усыплю... А у тверезой лихо рядом со мной сидит, лихо мне в глаза глядит!"
А пани все не велит пускать, да все столовникам жалуется: "что это за люди, пьяницы какия! Верно уж у них природа иная, чем у нас... Посмотрите, какая ведь молоденькая, а уж напивается. Негодница! эхе! А дитя свое со всем забросила; погибает дитя."
А они ей на это: "Ужасно! у этих людей ни стыда, ни совести, ни души верно у них нету!"
Да так и судят себе, смачненько ужинаючи, или просто так забавляючись.
XIII.
А дитя тихо дошло. Одним утром прихожу я, хотела понянчить, накормить, вхожу - в хате темно,- собрались тучи тогда; вдалеке гром гремел; ветер залёг где-то - тишь...
Вхожу, смотрю, а дитятко уж глазками водит. Я к нему бросилась, перекрестила. Вздохнуло оно разочек и душечка его отлетела... Ни Чайчихи, ни Насти не было дома. Я дитяточко обмыла, нарядила, стол застлала и на столе по положила. Сбегала - свечечку купила, затеплила в головках... Ручечки ему сложила...
Пришла Горпина, перекрестила, поцаловала холодную внучечку и долго над нею стояла, долго... пришла и Настя, веселая и пьяная: "Что это такое? - говорит. Дочка моя умерла?... Дочка, дочка милая! Рученьки мои холодненькия! личечко мое привялое! (Сама берет её ручечки, цалует, в головку цалует.) "Какая безгласная, немая! прежде, то квилила тихонько; теперь нема?... Так вот это ты умерла? Хорошо, дочечка, хорошо!... Ей Богу хорошо!"
А сама слезами обсыпается, будто и горюет и радуется она чему-то.
Вдруг вскочила поспешно: "Горелки надо, горелки! Люди будут: х.оронить мою дочку придут... Да придут ли?... Что ж? все таки надо горелки... побегу!..."
И побежала, и до ночи не ворочалась.
А мы тут разгоревали гробик, прибрали, зельечком усыпали.
Ночью Настя воротилась. Опять дитя за ручки брала, опять в головку цаловала. Около гробика и свалилась и заснула, и все: "хорошо, хорошо, ей Богу хорошо!" все эти слова твердила.
А утром проснулась, увидала гробик, вздрогнула, побелела: "умерла!" промолвила, словно она того и не знала, забыла... К дитяте; я ее отвожу: "Настя! Настя!"
"Пустите! - крикнула - пускай посмотрю! Я еще до сих пор ее не видала, до самой её смерти."
Глядела - глядела, как-то утихала все, будто смирялась... и вышла из хаты.
Мы и схоронили дитя - ее не было; после уж пришла - пришла в этот вечер тверезая и белая - белая, истомленная такая; пришла, ничего у нас не спросила... После этого опять еще горче запила.
XIV.
Не день и не два ведь житье-то такое длилося... матинка, два года! Как вдруг Настя с разу бросила пить, ни куда и шагу с двора не ступит; а сама в такой тревоге! в лице меняется, вздрагивает, трепещет - вот словно она себе смерти или воли ждет. Спрашиваю - молчит. И так три дня прошло. На третий день в вечеру промолвила слово: "обманул!" "Настя, голубушка! - говорю ей, "что с тобою такое? Скажи ж мне, моя безталанная!"
- Что я сделаю? что придумаю?.. Я пойду к нему, пойду... Или я его с белаго свету сгоню, или сама пропаду. Он меня уверил, что в понедельник волю пришлет... Пойду, пойду, хоть задушу его... Может, полегчает... Вырвалась у меня из рук, да и побежала. Я за нею; сама старухе кричу: "беда, горе будет"!
А Чайчиха только головою кивнула, слова иного она и не ждала.
Бегу я да кричу: "Настя! Настя! подожди меня! Я с тобою хочу идти... Я тебе во всем помогу!.." Не слушает, бежит. Надо было мне домой воротиться. Нету Насти до ночи; нету ночью; не пришла и днем. Посылала нас пани ее искать. Искали мы - не нашли.
Коли так - на другой уже день, в обеднюю пору идет она и два москаля ее провожают.
Бросилась я к ним: "Голуби вы мои сизые! Что вы с нею хотите делать?"
- Вот баба одурела! Верно и все вы дурацкого роду! говорит мне сухопаренький рыженький москалик, размахивая бумагою.
- Тут ей вольная воля, тут бы выбрыковать, а она и остальной толк и разум потеряла!"
Какая воля? спрашиваю.
- А вжеж! вольная будет - вот какая! Уже порешили в суде. Какой за нее панич хороший старался!
А другой москаль:- "Эге! небось за старую никто-б не постарался - пропадай старая!"
И шутят так-то меж собою.
А Настя белая, как платок, ни печальна, ни весела - вот словно каменная.
Выбежала Чайчиха, говорю ей, не верит и слушать не хочет. А пани перепугалась; то за тем знакомым шлет, то за другим; плачет, совету просит, жалуется. А мы ждем-дожидаем: с.мерть или воля горемычным нам будет. Мутилося у нас этак целую неделю; совсем уж решили, что мы вольные, а пани все еще не хотела нас пустить; да уж надо было отпустить.
Вот как собрали нас в последний раз, да объявили нам что мы вольные, бумагу нам в руки дали, вышли мы за ворота панские - как зарыдает тогда Чайчиха!.. Рыдает, рыдает так, Господи, да только причитает: "ой свет, ты, мой милый, свет ты мой прекрасный!"
Сошлися соседи, толпятся на улице, обступили нас, поздравляют, сами с нами плачут, а нас уговаривают. А Чайчиха им на то: "Сестрицы! братики! родина! (так-то уж величает их!) не заказывайте, не уговаривайте - пускай поплачу! Я двадцать лет не плакала!"
И так она выговорила эти слова, что все опять горючими слезный залились.
Как я на нее тогда глянула, тогда я только увидела, что за добрые у неё очи, что за ласковая улыбка - словно это не та Чайчвха молчаливая, мрачная, суровая... Да взглянула она на свою дочку, омрачилась, закручинилась опять тяжко. А Настя стоит, на всех, на все смотрит да шепчет: "я уж сегодня выпила... шумит у меня в голове..." А потом: "Люди добрые! - простонала - вольная ли я, или я только пьяная?"...
. . .
XV.
Давняя Настина подруга, Кривошеинкова, приняла нас к себе в хату. Собралось еще соседочек добрых туда к сам, да и советуемся, совещаемся. Только Настя, как села в уголке, как опустила голову - словно замерла.
- Настя! - кличем,- иди-ка в совет, посоветуемся!
- Голова болит! ответила. На другой день еще хуже она захворала; уж с этого дня и не встала. Таяла она, как свечечка. Никого не узнает; страшно глядит, и все за голову себя хватает. "Горит, горит!" говорит.
На пятый день, она поднялась на постеле, платка ищет, вскакивает, будто куда хочет побежать.
- Настя, куда это?
- Горелки хочу!.. Пойду, пойду!..
Мать заплакала, просит: "Дочка моя, опомнись!"
- Пустите меня, пустите!
- Куда ж тебя пустить? Ты на ногах не устоишь... ляжь!
- То убейте меня, убейте! закричала ломаючи руки.
Положили ее опять на постель. Начала она метаться; начала стонать, кричать.
- Я вольная, вольная... ну, хорошо! И вольная, и пьяница и ледащо... Куда-ж мне голову преклонить? где? Добрый хозяин выгонит: "пьяница, ледащо, надо ее с своего двора выгнать! скажет - и выгонит, и хорошо сделает... ей-Богу хорошо сделает." К ночи уж совсем она из сил выбилась, только тихо стонала да просилась: "Не гоните меня, не гоните - пусть я хоть крошечку отдохну! Матинька, я ведь ваше дитя - не гоните!"
Все ей представлялось, что ее гонят. И дитя свое вспоминала. "Схороните, схороните мое дитя, шепчет, оно уж давно умерло"!
Так, в полночь, приподнялась на постели...
- Зима лютая - вымолвила - куда вы меня гоните"? И упала.
Это её последнее слово было.